— Тебе учиться надо, девочка, ты можешь стать большой артисткой. Непременно учись!

Растерявшись, Муся позабыла даже поблагодарить за внимание. Она только схватила большую мягкую руку певицы, притиснула ее к своей груди и прошептала:

— Я буду, буду учиться! Я обещаю вам…

Артистка улыбнулась, со светлой и нежной грустью сказала непонятное: «Как хорошо быть юной, товарищи!» — и, поклонившись всем величественно и приветливо, ушла, точно растаяла в беспорядочном нагромождении раскрашенных полотнищ, пыльных бутафорских вещей и декораций, от которых густо несло столярным клеем.

Так родилась у Муси мечта. Так появился в ее жизни идеал, к которому с того дня она стремилась всеми силами настойчивой, упрямой души. Она забросила спорт, перестала ходить в кино, чтение перенесла на ночь. Все свободное от уроков время она отныне проводила в певческой комнате Дома пионеров, до одурения, до радужных кругов в глазах разучивая упражнения.

Только отличная память помогла ей успешно закончить семь классов. И когда она вернулась с последнего экзамена, у нее возникло первое серьезное недоразумение с родителями. Мусин отец, которому бедность семьи не позволила в свое время доучиться даже до последнего класса церковноприходской школы, способный командир-самоучка гражданской войны, офицерское училище кончал уже с седыми висками. Всю жизнь он тяготился недостатком образования и мечтал, что его дети по меньшей мере закончат среднюю школу. Муся же заявила, что кончать среднюю школу не станет, и, не добившись разрешения родителей, сама отнесла свои документы в городское музыкальное училище.

Отец был оскорблен таким своеволием дочери, и несколько дней он даже не разговаривал с нею. Когда вскоре его перевели командовать полком на Дальний Восток, Муся, учившаяся тогда уже на третьем курсе и мечтавшая о поступлении в консерваторию, узнав, что на новом месте ни музыкального училища, ни консерватории нет, заявила, что она с родителями не поедет. Ни уговоры, ни упреки, ни даже угрозы отца, любившего старшую дочь больше всех детей, ни упрашивания и слезы матери не сломили упорства. Семья уехала, а Муся осталась. Не желая материально зависеть от отца, с которым она считала себя в ссоре, девушка изучила машинопись и, перейдя на вечернюю учебу, поступила на службу в городское отделение Госбанка.

Она тосковала по родным, писала матери пространные письма, но с училищем не расставалась. Учителя и товарищи, наблюдавшие, как развивается ее голос, сулили девушке большое будущее.

Время от времени знакомая певица выступала по радио. Пение ее, долетавшее из далекой Москвы, звучало для девушки как дружеское напоминание, поддерживало в минуту усталости, когда иной раз становилось тяжело работать и трудно учиться.

И со всей самонадеянностью молодости, со всей страстью восемнадцатилетней души Муся верила, что это ее желание сбудется, сбудется потому, что она очень этого хочет, и потому, что в ее чудесной стране нет недоступных высот для смелых, трудолюбивых и упорных.

6

Проснувшись со смутным ощущением чего-то неправдоподобно страшного, не то приснившегося, не то случившегося на самом деле, Муся Волкова не сразу поняла, где она и как попала в этот незнакомый шалаш. Старое и тоже незнакомое ей ватное полупальто, которым она была заботливо укутана, источало жилой, уютный запах.

В треугольнике шалашного хода виднелось прозрачное мягко-голубое небо; умытые утренней росой березки медленно покачивали длинными расчесанными космами; под ними шелковисто искрилась на солнце седая от росы трава. Было прохладно. Волосы, платье девушки, куртка, которой она была накрыта, были влажны. Муся озябла. Но воздух был так прозрачен и чист, так аппетитно пахло травой, хвоей, землей и водой, что в сердце невольно проникла радость этого свежего утра. Все ужасы вчерашнего дня, зрелище горящего города, ночное бегство, странствование по лесу, темному и сырому, как погреб, отчаяние, бессилие, боль — все это отступило, заслонилось.

Взгляд девушки упал на старые, прочные туристские башмаки на толстых подошвах с большими бульдожьими носами. Чинно, парочкой они стояли возле. И сразу жгучая боль в исцарапанных, исколотых ногах напомнила о себе. Стараясь не шуметь, Муся высвободила руку из-под куртки и потрогала ботинки. Как вчера, шагая по корням и шишкам, она жалела, что так глупо отбросила их! Откуда же они взялись здесь? Мелькнула догадка: Митрофан Ильич! Это он, должно быть, и отвел ее, сонную, в шалаш, его куртка укрывает ее, его рука заботливо сунула в каждый ботинок по чистенькой портянке. Ай да Митрофан Ильич! Чудный, в сущности, старикан, зря она на него вчера сердилась.

Почувствовав прилив энергии, Муся вскочила так, что даже легонько ударилась головой о верхнюю жердь, потянулась до хруста в суставах, стряхнула с себя хвою, соринки, аккуратно сложила куртку, оправила смятое платье, прибрала волосы и, тщательно обув исколотые ноги, вылезла на волю.

Солнечные лучи, розовыми искрящимися снопами пробивавшиеся меж древесных стволов, ударили ей в глаза. Ярким светом заливали они влажную седоватую луговину, остро посверкивали в крупных каплях росы, прятавшейся в зеленых горсточках листьев. На площадке перед шалашами горел невысокий жаркий костер. Закоптелый, видавший виды котелок висел над ним на обожженных козелках. Голубоватый, подернутый серым пеплом жар источал аппетитный запах печеной картошки.

Возле костра спиной к Мусе сидел Митрофан Ильич. Весь понурившийся, устало опустив плечи, он молча следил за тем, как, потрескивая, подвывая, бледное жаркое пламя со свистом пожирает сушняк и хвою. Рядом со стариком лежали оба рюкзака. Под ногой девушки хрустнул сучок. Старик вздрогнул и схватился за мешки, точно хотел их прикрыть своим телом.

— Ты?… Я испугался, — сказал он с облегчением и боязливо оглянулся кругом. — Долго сны смотришь, голубушка. Пора. Почайпием вот скоренько, да и в путь.

Заметив на ногах у девушки злополучные ботинки, он усмехнулся уголком губ:

— И правильно, дорога не близкая. Чу! Канонада-то уж еле слышна.

Под свежим утренним ветерком мелодично звенели вершины сосен; шелестели осинки, встряхивая жесткой листвой; тихо журчали, стелясь по ветру, длинные космы плакучих берез. Где-то очень далеко задумчиво куковала кукушка. Но никакой канонады Муся не услышала. Только раз между двумя порывами ветра до ее ушей прорвался сквозь лесные звуки едва различимый раскатистый гул, будто где-то вдалеке шел по мосту поезд. Неужели это и есть гром пушек?

— В тихую погоду канонада слышна верст за двадцать, понимаешь? — Митрофан Ильич вздохнул. Бледное лицо его, густо покрытое неопрятной седой щетиной, было озабоченно и печально. — Ну, ничего, догоним… И еще вот что: учись хозяйничать в лесу. Пригодится.

Пока они пили из складных охотничьих алюминиевых стаканчиков чай, припахивающий дымком, пока с аппетитом уничтожали печеную, с ароматной, чуть подгоревшей коркой картошку, обильно сдабривая ее крупной солью, Митрофан Ильич изложил свой план выхода с оккупированной территории.

Судя по тому, как далеко продвинулся за ночь фронт, врагу удалось, по-видимому, совершить где-то большой танковый прорыв. Спутники за одни сутки оказались, таким образом, в тылу немецкой армии. Теперь они должны были как можно быстрее двигаться на восток, вслед за отходящими войсками, идти лесами, болотами, глухими проселками, целиной, избегая большаков и проезжих дорог, обходя населенные пункты, уклоняясь от встреч с людьми.

Этот план показался Мусе неверным в самой своей основе: «Избегать большаков — ну, это правильно: по большакам наступает вражеская армия. Но обходить стороной деревни и всю дорогу идти одним — с какой стати! Вот новость! Прятаться от своих?…»

Митрофан Ильич с неудовольствием посмотрел на спутницу:

— Ну как ты не понимаешь простой вещи! Одним, именно одним идти, абсолютно одним. И никуда не заходить, да! Конечно, труднее, но что сделаешь? Ведь с нами такие ценности! Я как вспомню, что этот фашист стоял рядом с мешком, чуть сапогом его не касался, — у меня волосы на затылке шевелятся…