Девушка облегченно вздыхает. Отбили! И она явственно рисует себе, будто видит это собственными глазами, как Мирко Черный вытирает ладонью вспотевшее лицо, коричневое от пороховой гари, как Кузьмич, подмигивая, возбужденно посмеивается, как дрожащими пальцами свертывает он две цигарки — для себя и для товарища — и бережно ссыпает табачные крошки обратно в свой толстый, как колбаска, кисет… Впрочем, нет, кисет с табаком он отдал уходившим, когда прощался. От этого воспоминания у девушки начинает щекотать в горле. Но снова злобно, бранчливо бормочут вдали автоматы, снова, точно отругиваясь, упругими очередями отвечают пулеметы. И девушка опять мысленно видит Кузьмича и Черного, их злые, непреклонные лица, прильнувшие щеками к вздрагивающим прикладам.

Да, таких не сломишь! И рождается радостная надежда, что пулеметчики дотянут до темноты и что ночью, когда падет туман, они ускачут на конях, обманув противника.

К сухому, уже еле слышному треску стрелкового оружия стали примешиваться глухие короткие взрывы, будто кто-то в бочку кулаком бьет.

— Гранаты, — предположил Николай останавливаясь. — Подползли, прохвосты, и гранатами их глушат…

— Ты что — «гранаты»! — прерывает его Толя. — Разве они с гранатами к себе подпустят? Слышь, елки-палки, пулемет… Какие ж тут гранаты? Из минометов фриц ударил, вот что! Минометы подтащили, из минометов и садят…

— Ну, минометы там — дело дохлое, из минометов новичков пугать. Видал, какие окопы им вырыли? Что им мина! Разве если только в самую маковку угодит…

Все трое, повернувшись назад, прислушиваются. Минометы смолкают. Снова возникает всполошенный автоматный треск, но опять его перекрывают пулеметные очереди, деловитые и будничные, как зудящая дробь пневматических отбойных молотков.

— Ах, как, елки-палки, бьют!

— Ну, хватит, пошли! — скомандовал Николай.

Путники двинулись дальше. Муся задумчиво проговорила:

— Вот когда врага прогоним, поставить бы на этой высотке красивый мраморный памятник. И пусть бы на нем всегда красная звезда горела. Чтоб и днем и ночью видели люди эту звезду и вспоминали о том, как сражались тут против фашистов двое партизан.

— Да! Но только очень много памятников таких пришлось бы ставить, — отозвался, не оглядываясь, Николай. — Пожалуй, и мрамора на земле не хватит…

Бесконечно отодвигались назад ровные черные откосы глубокой канавы, кое-где поросшие серенькими лапками мать-мачехи. Темно-розовые султанчики иван-чая низко склоняли свои набухшие щедрой росой головы в воротничках из пуха созревших семян. Иногда они дотягивались до середины канавы и, раскачиваясь, гладили путников по щекам. Почувствовав прохладное прикосновение, девушка вздрагивала, с удивлением оглядывалась и снова погружалась в свои думы.

Теперь перед ней вставала картина прощания партизан, которую она наблюдала из темноты. Какие все это прекрасные души, как по-братски относились они к ней, к незаметной, бездомной девчонке, случайно попавшей в их лагерь! А Рудаков! Этот словно из стали отлит. Но как он стеснялся, когда там, на аэродроме, говорил о своей семье! А как вдруг заговорил о поэзии! Вот бы стать когда-нибудь такой, как он, воспитать в себе такую волю, такое спокойствие. А с виду — самый обыкновенный человек. Встреть его где-нибудь — и внимания не обратишь, не оглянешься даже. И на кого это он похож? Ах да, пожалуй, на старого Рубцова. А может быть, на управляющего банком Чередникова? Вот ведь совсем они разные, а все-таки похожи. Чем?… Нет, такой, как они, наверное не станешь. Ну хоть бы чуть, хоть бы самую капельку походить на них!

А этот Карпов! Вот кто удивил. Мусе думалось — сухарь. А он, простившись с Кузьмичом, вдруг бросился в кусты, и было слышно, как дочка спрашивала его: «Папа, скажи Юлочке, зачем ты плачешь?» И кто бы мог подумать, что этот человек с тонкими, в нитку, губами умеет плакать! «Эх, Муська, Муська, дожила ты до девятнадцати лет, а о людях все еще судишь по их внешности: симпатичный, несимпатичный, страшный, так себе, хоть куда…»

Что это? Снова стреляют. Но пулеметные очереди звучат теперь еле слышно, будто кто-то неумело строчит на швейной машине в соседней комнате. Там еще бьются. «Вот тоже люди! А разве они одни такие? Какая же ты, Муська, была чудачка, когда там, у костра, точно примадонна в опере, выкрикнула о своем желании остаться в пулеметной засаде! Выскочила, покрасовалась, пофорсила: вот я какая! А все другие заявили о том же самом совсем спокойно, как о чем-то само собой разумеющемся. Нет, где тебе, голубушка, стать такой, как Рудаков! Тебе еще у Кузьмича поучиться надо…»

Так раздумывая о тех, кто остался позади, шла Муся, не замечая, что ветер усиливается, а воздух все горше и горше пахнет дымом. Заметно мерк ясный холодный день, тускнело солнце.

2

Николай, уже давно с беспокойством посматривавший кругом, остановил товарищей и выбрался из канавы. Болото до самого горизонта было, точно огромной шкурой, покрыто сизым густым дымом. Ветер рвал эту шкуру, трепал ее по земле, раздувал огонь, гнал его на северо-восток. Если ветер не прекратится, он может направить пламя прямо наперерез путникам. Можно, конечно, свернув на север, бежать от надвигающегося огня, но тогда придется оставить спасительную канаву.

— Двинулись и дальше по канаве, — решил Николай. — Елка — первый, Муся — за ним, я — сзади. Идти как можно быстрее. Слышите, люди? Вперед!

Когда Муся обгоняла Николая, он взял ее за руку и попытался заглянуть ей в глаза. Девушка отвернулась и отняла руку. Она все еще была с теми, кто сражался на холме, и эта робкая ласка казалась ей оскорблением их подвига.

Теперь партизаны почти бежали. Ветер перебрасывал через них целые тучи гари. Порой он уже доносил жаркое дыхание близкого пожара. Воздух стал нестерпимо горьким. Кровь тревожно стучала в висках, и, что самое скверное, перед глазами Муси опять зароились искрящиеся круги. «Только бы не потерять сознания! Ведь ребята тоже из-за меня остановятся, и тогда…»

— Скорее, скорее! — торопил Николай.

Ловкая фигурка Толи то исчезала в ленивых клубах дыма, уже наполнившего канаву, то неясно маячила среди них, наконец будто и вовсе растаяла. Муся поняла, что отстает. Сквозь порывистый шум ветра уже доносились зловещий шелест, треск и приглушенное шипящее гуденье. Ветер стал таким горячим, будто дул из печи. Дышать было трудно, и казалось, что вместо воздуха в легкие вливается горький, полынью настоенный кипяток. Где-то сзади раздался голос Николая:

— Нагибайся ниже, к земле!

Под ногами чавкала вода. Муся нагнулась. Тут, над влажным слоем торфа, дышалось легче. Пробегая мимо лужицы, девушка зачерпнула горсть воды и плеснула себе в лицо. Затем она сорвала с головы марлевый платок, намочила его, приложила ко рту. Дышать стало не так горько, но бежать уже не было сил. И она, низко согнувшись, пошла шагом.

— Дыши сквозь мокрую тряпку, легче! — крикнула она Николаю.

— Теперь недалеко. Я по карте помню, тут скоро лес, — ответил он.

Пожар уже перерезал им дорогу. Горящие ветки, поднятые токами раскаленного воздуха, перебросили пламя через канаву. Целые тучи искр летели над головой партизан, тлеющая торфяная крошка точно булавками колола лицо. Теперь путники двигались по канаве, как по узкому коридору, перерезавшему горящее болото. Душный жар дышал на них с обеих сторон, одежда дымилась.

Муся почувствовала, что задыхается. Мокрый платок уже не помогал. Вовсе обессилев, она опустилась на дно канавы и несколько секунд лежала, неподвижно прижимаясь щекой к влажному торфу, вдыхая пахнущую прелью прохладу. Это вернуло ей сознание.

Над ней склонился Николай. Закопченное, потное лицо его было страшно. Но в глазах, по-прежнему голубых и чистых, девушка увидела ту же трезвую, спокойную волю, какой ее всегда поражал Рудаков. Партизан что-то кричат. Она не разбирала слов, но догадывалась, что он убеждает ее подняться. Все гудело и кружилось, но голубые глаза спокойно и требовательно смотрели на нее.