— А ты не перебивай, слушай, что дальше… Только это они на бога заругались и возроптали — хвать, откуда ни возьмись, выходит к ним из самой метели старичок, седенький-преседенький, хиленький такой, а на лице строгость. Вышел и говорит: «Что же это вы, такие-сякие, немазаные, отроки неразумные, о боге такие слова произносите?» А Матрешка наша — она и в девчонках боевая была, — прямо как в колхозном правлении, ему и вываливает: «А как же нам, товарищ дедушка, на него не серчать, раз он нас, сирот, забыл, и через такую его халатность погибать нам в чистом поле?» Пустила Матрешка такую критику, а старичок в ответ дернул веревочку, что в руке держал, а на веревочке — хвать, телочка красной масти. Ее, должно, во время разговора-то из-за метели и не видать было. «Ваша, — говорит, — правда, детушки. У бога в делах завал, неуправка вышла. Однако с критикой это вы зря. Нате вам телочку, ведите ее домой, и чтобы больше никакого шума от вас насчет господа бога не было». Сказал он это, а тут как метель сразу крутнет, я не видать старичка стало. А потом она опала, метель-то, ветер стих, небо вызвездило. Глядят сироты — кругом никого. Пропал старичок тот и следка на снегу не оставил. А тут надоумилось им: а не сам ли то Никола-угодник был к ним посланный?…

Вот с той телки Козочки и пошла наша Матрешка в гору. Колька этот, брат ее, теперь уж по-ученому где-то, говорят, леса сажает, а сама Матрена вон куда поднялась, в Кремль совещаться ездила… Вот фашиста выгоним, помяни мое слово, не иначе — ей в Верховном Совете сидеть… А все с телки. Так ли уж было — не знаю. Мигаловские старухи говорили — так. За что купила, за то и продаю. А Козочку эту я сама помню. Первеющая корова в «Красном пахаре» была. Рекордистки Красавка да Мальва ей внучками приходятся…

Послышались шаги по земляным ступенькам. Вошла Матрена Никитична. Обрадовавшись ее приходу, Муся хотела было посмеяться насчет ее знакомства с Николой-угодником да расспросить у нее о Козочке, но девушку остановило какое-то необычное, строгое выражение лица Рубцовой.

— Ступай-ка, тетя Прасковья, до телят, — сказала Матрена Никитична, нервно перебирая пальцами бахрому белого платка, — мне с Машей один на один поговорить надо.

— И верно, заболталась я тут, — отозвалась старая телятница, и, засуетившись, она опрокинула над миской глиняный горлач, из которого жирными желтыми кусками со шлепаньем вывалилась холодная простокваша. — Садись, Никитична, кушай, веселей разговор пойдет… И что это заболталась я нынче! Ну просто диво!

Матрена Никитична продолжала стоять у входа, свивая и развивая косички из бахромы шали. Казалось, она вся ушла в это пустое занятие. Но Муся почувствовала, что женщина явилась с недоброй вестью, и даже догадалась, с какой именно. Сердце ее сжалось.

— Идти, да? — спросила она едва слышно.

В голосе ее звучала надежда на то, что она обманулась, что не затем пришла Матрена Никитична. Но та утвердительно кивнула головой:

— Да. Завтра.

Девушка опустилась на скамью, тело ее вдруг стало бессильным, руки непослушными.

— Вместе пойдем.

Муся встрепенулась:

— Как? Вы тоже?

Матрена Никитична медленно кивнула головой. Она была задумчива и печальна. Но Муся не сразу это заметила. Идти вместе с этой женщиной, к которой она уже успела привязаться, показалось ей не так уж страшно.

— Ой, как я рада! Значит, вместе… Вот здорово! — Вся сияя, девушка бросилась к Рубцовой, прижалась к ней. — Ведь я трусиха, я видела во сне, что иду одна с золотом, и проснулась в холодном поту… Спасибо вам, спасибо!

— За что же спасибо? — вздохнула женщина, рассеянно гладя тугие, жесткие кудри девушки.

Со смуглого лица Матрены Никитичны не сходило выражение озабоченности. Где-то в самой глубине ее глаз углядела Муся тоску и тревогу, и только теперь пришло ей в голову, что у будущей ее спутницы — дети, которых придется оставить тут, в лесу. Она не только рискует собой — ей придется надолго расстаться с тремя детьми. «Скверная эгоистка! — с отвращением подумала про себя Муся. — Обрадовалась, что мать уходит от детей. Только о себе, только о себе и думаешь!»

— Матрена Никитична, отпустите меня одну. Я дойду, я донесу, не беспокойтесь! — прошептала девушка.

Женщина вздохнула, улыбнулась, и мимолетная улыбка эта была, как те солнечные лучи, что иной раз, на миг проскользнув меж туч, коротко сверкнут в струях падающего дождя.

— Разве можно одной? Это ж такие ценности…

Думая о чем-то своем, Матрена Никитична стала вертеть в руках деревянную ложку. Чтобы только нарушить тяжелое молчание, Муся невесело пошутила:

— Мне тут рассказывали, как вы от Николы-угодника какую-то телку Козочку получили…

Несколько мгновений женщина смотрела на Мусю удивленно, должно быть не дослышав или не поняв ее слов. Потом ее бархатные брови поднялись, от глаз и от уголков рта лучиками разбежались тонкие, точно иголкой вычерченные, но очень выразительные морщинки.

— Это Прасковья, что ли, наплела? Вот старая сорока, ведь знает, отлично все знает! И как я в люди вышла, и откуда в «Красном пахаре» богатство пошло — знает, а все плетет чушь несусветную… Ходили, ходили когда-то среди старух такие байки, забыть их уж давно пора… Я, Машенька, того самого «Николу-угодника», от которого телку-то получила, вместе с комсомольцами потом раскулачивала. Богатый кулачище был, одной ржи у него из ям тонн пять вычерпали. И вся сгнила уж… Сколько времени прошло, а встреться он мне — я б ему и сейчас в глаза вцепилась, этому святому… За эту телушку я у него все лето от зари до зари в своем поту, как огурец в рассоле, плавала. Расскажу как-нибудь вам всю свою жизнь. Дорога у нас длинная, поговорить время достанет.

Матрена Никитична задумалась и вдруг совсем помолодела от веселой, задорной, белозубой улыбки, осветившей вдруг смуглое, загорелое лицо.

— Чем про всякую чушь сказки слушать, спросили бы лучше, как Прасковья телят святой водой от поноса лечила. Спросите, спросите. Весь колхоз со смеху помирал… Началась было у нас весной эпизоотия — телячьи поносы. Ну, понятно, сразу все меры приняли. В помощь к нашему ветеринару еще один из района приехал, карантин установили, все как надо. А Прасковье этого мало. Она тайком от всех возьми да и вызови попа. Провела его в телятник, тот и начал свое колдовство. А когда поп оттуда уж выбирался, приметил его бык Пан. Знаешь, какой он у нас озорник! Приметил — и ну батюшку по двору гонять… Чашу да кропило уж потом бабка в навозе нашла, к нему носила… Этого старая вспоминать не любит. Всыпали мы ей тогда на правлении за такую медицину… Ну, полно болтать, о деле думать надо.

Обняв девушку, прижав ее к себе, Матрена Никитична сказала, впервые обращаясь к ней на «ты»:

— Что ж, Маша, давай собирайся. «В путь-дорогу дальнюю», как в песне поется.

И они долго стояли обнявшись, думая каждая о своем.

13

Сборы на этот раз были тщательные.

Игнат Рубцов понимал, в какой сложный и опасный путь отправляет новых подружек, и старался предусмотреть каждую мелочь.

Прежде всего он решил, что ни во внешности, ни в одежде путниц не должно быть ничего, что могло бы привлечь фашистский глаз. Он заставил сноху, которая, даже в коровник идя, одевалась всегда хорошо и аккуратно, расстаться со своим костюмом, с пуховым платком. Матрена Никитична надела юбку из бумазеи, одолженную для такого случая у одной пожилой коровницы, повязала голову черным старушечьим платком бабки Прасковьи, обулась в лапти, сплетенные ей как-то свекром и как нельзя лучше подходившие для предстоящего похода. Муся облачилась в свой заношенный из бумажной фланели спортивный костюм и башмаки. Если бы не пышные, отросшие за дорогу волосы да не тонкая девичья шея, в этом костюме она вполне могла бы сойти за мальчишку-подростка. Игнат и посоветовал было ей для пущей безопасности подстричь кудри. Но девушка пришла в такое негодование, что он только махнул рукой.

По замыслу Игната Рубцова, путницы должны были выдавать себя за голодающих горожанок, отправившихся менять свои пожитки на съестное. Он уже знал, что фашистская саранча быстро уничтожает продовольственные запасы в городах и сотни, тысячи людей, подгоняемые голодом, двинулись в дальние села добывать себе пропитание. Поэтому в мешках спутниц не должно быть ничего, что могло бы разоблачить их. По смене белья, пара байковых одеял, взятых будто бы для обмена, да что-нибудь трикотажное понеказистей, что можно было бы, в случае надобности, надевать для тепла. Ценности он решил положить в мешок, а мешок этот сунуть в другой, больший по размеру, а между ними насыпать прослойку ржи. В случае если фашист пощупает мешок или заглянет в него, — ничего особенного: ржицы добыли себе бабоньки на кашу.